Торжествовал один верный раб Мишка.
Глубокая осень. Последний осенний караван «выбежал из камней» только к 8 сентября. На реке Чусовой «камнями» бурлаки называют горы. Пониже камней Чусовая катится уже в низких берегах. Скалы и хвойный лес быстро сменяются самой мирной сельской картиной: по берегам стелется пестрая скатерть пашен, заливных лугов и редких перелесков. Изредка выглянет глухая деревушка, изредка мелькнет далекая сельская церковь… и опять глухой простор на десятки и сотни верст.
Выбежав из камней, караван отдыхал. Тяжелая бурлацкая работа осталась позади, — там, где сдавленная каменными кручами, река бурлила и играла, как дикий зверь. Опасность плавания усложнялась осенними дождями, которые подпирали реку в несколько часов иногда аршина на два. Главным образом играли безыменные горные речушки; они стремительно несли в Чусовую дождевую воду, что скатывалась с гор. Так бывает только осенью, когда земля уже достаточно пропитается влагой.
— Теперь будем переваливаться с плеса на плес, как блин по маслу, — говорил бурлак Яшка, делая преуморительную рожу.
— У тебя везде масло на уме, — ворчал сплавщик Лупан, припоминая последнюю хватку, когда Яшка напился до зла горя. — Все ищет, где полегче да где плохо лежит. У непутевого человека и разговор непутевый…
На барке было шестнадцать бурлаков и в том числе три бабы. Собрались они с разных сторон: какие-то отбившиеся от работы заводские мастеровые, двое татар из Казанской губернии; остальные — свой чусовской прибрежный народ, выросший на сплавах.
Из этой пестрой массы Яшка выделился сразу, как непутевый человек. Среднего роста, какой-то весь взъерошенный, кривой на один глаз — одним словом, не настоящий мужик, а так, как мякина в зерне. Особенно страдал Яшка по части одежды: на нем, кроме пестрядинной рубахи и таких же штанов, ничего не было. И это в сентябре, когда и холод, и ветер, и холодный осенний дождь.
— Как же это ты так ошибся одежой-то? — журил его водолив.
— А вот за работой согреюсь… Который бог вымочит, тот и высушит.
— Пропил одежу-то?
Яшка только встряхивал головой и улыбался. Что же, было дело!.. Кто его знал, что на реке по ночам так студено будет. Ну, да одежа — дело наживное: не с одежой жить, а с добрыми людьми.
Таких молодцов на барке было еще трое, и все забубенные пьяницы. Яшка отличался от них только особенным мужицким балагурством, которое иногда переходило в шутовство. Шутовства-то ему и не прощали. Можно быть и пьяницей и забулдыгой, чем угодно, но только не шутом. А Яшка не мог утерпеть — нет-нет, да и выкинет коленце, так что все помирают со смеху.
— Ах, Яшка, хрен тебе в голову!.. Ну и Яшка!
На третий день сплава, когда барка бежала еще в камнях, Яшка чуть не подрался.
Дело было так.
Ранним утром барка бежала мимо лесистого берега. Бурлаки стояли сумрачные, озябшие, озлобленные. С реки так и поддавало холодным осенним туманом. Яшка стоял у потеси вместе с другими и корчился, как грешная душа. Вдруг он прищурил зрячий глаз и жалостливым голосом проговорил:
— Эх, кабы ружье!..
— А что, Яша?
— Да вот жаркое-то как насвистывает…
В лесу действительно перекликались рябчики.
— И вкусен теперешний осенний рябчик, — объяснял Яшка. — Ишь как выделывает, шельмец!.. Рраз!.. — и жаркое. Нет лучше этого осеннего рябчика… Падает убитый с дерева, так кожа у него от жира лопается.
— Да ты охотник, что ли, непутевая голова?
— Случалось… Лет с двадцать ружьишком промышлял.
— Куда же ты его дел, ружье-то?..
Яшка хотел объяснить, но его предупредил какой-то шутник:
— Да он его пропил, ружье-то…
— Я? Пропил?..
Яшка вдруг обиделся, и это послужило потехой для всей барки. Так мог сделать только непутевый человек. Настоящий мужик и вида не показал бы, что его задели за живое, а Яшка выдал себя головой.
— Ах, Яша, Яша, зачем же это ты ружье-то пропил? — притворно жалели его. — Вот теперь и стой у потеси… Ел бы жареных рябчиков, кабы ружье-то… Ах, Яша, Яша!..
— Ничего вы не понимаете, черти! — ругался Яшка. — Едал я этих самых рябчиков достаточно. И глухарей, и уток, и косачей — сколько даже угодно.
Слово за слово — и дело кончилось дракой. Яшку едва оттащили от большого, здоровенного бурлака, в которого он вцепился, точно кошка.
Слышу я всю эту перебранку. Вглядываюсь в лицо Яшки и вдруг припоминаю такой же ненастный осенний день в горах, ночлег в охотничьем балагане, неожиданное появление глухой ночью охотника-промышленника… Это был он, Яшка! Как это я не узнал его сразу?.. А между тем лицо у Яшки принадлежало к числу тех лиц, которые трудно забыть.
Впрочем, наша встреча происходила ночью, а ранним осенним утром Яшка уже ушел на промысел. На расстоянии пяти-шести лет таких встреч — сотни, и можно забыть даже самое заметное лицо.
Да и Яшка сильно постарел, как-то весь вылинял, совсем подходил к тем пропащим людям, из каких составляются бурлацкие ватаги.
Непонятно было одно: как Яшка, вольный человек, охотник, попал в бурлацкую неволю?
— А ты меня не признаешь? — обратился я к нему, когда Яшка грелся у огонька, горевшего посреди барки на особом очаге.
Яшка равнодушно посмотрел на меня своим единственным глазом, почесал затылок и проговорил:
— Как будто и не припомню этакого барина…
— А как-то на Белой горе вот так же осенью ночевали вместе в балагане?.. Ты за рябчиками ходил…
Яшкино лицо точно просветлело.
— А ведь точно… — заговорил он как-то особенно быстро. — Ах ты, братец ты мой!.. Еще у вас тогда собачка рыженькая была, на переднюю ножку припадала? Вот-вот… У меня тогда тоже собака, Куфта, была — аккуратный песик! Вот как глухарей по осеням на листвени облаивала… спелую белку искала!.. И на медведя хаживала!..