— Ну, что новенького, премудрый Соломон? — спрашивал Додонов: он по-домашнему называл старика Соломоном. — Когда ты женишься на Поле?..
— Это вы касательно Пелагеи Силантьевны?
— Да, касательно…
— Лучше уж я удавлюсь, Виссарион Платоныч… Это — аспид, а не баба. Ржавчина, купоросная кислота…
— Значит, ты ее боишься?
— Я?.. Да я ее пополам перекушу.
Паша платила тою же монетой премудрому Соломону, и не один раз у них дело доходило до рукопашной. Додонов смотрел на них и улыбался, как над иллюстрацией человеческого ничтожества. Жизнь, полная безделья и всяких излишеств, очень рано выработала из него дешевого философа-пессимиста. Чужие страдания не трогали его душу, а правды для него не было на свете. Все шло, как этому нужно было идти, и все пойдет, как тому должно быть. Каждый человек — жалкая пешка в игре невидимой руки. Гарун-аль-Рашид насчитал в своей жизни четырнадцать счастливых дней, а Гете всего одну четверть часа, да и эти счеты были сделаны под старость и едва ли соответствовали истине. Из чего же хлопотать, работать, убиваться?
Живым человеком Додонов чувствовал себя только на охоте, когда шел с рогатиной на медведя. Нужно было чем-нибудь встряхнуть притуплённую нервную систему, и тут являлись такие ощущения, каких не переживал ни один немецкий философ. Но теперь и охота не тешила Додонова. В последний раз на медвежьей облаве он промазал по матерому зверю в пятнадцати шагах и только махнул рукой, когда медведь пошел наутек. Главный медвежатник Никита даже обругал барина за оплошку и добил красного зверя уже сам.
— Шкуру ты свезешь туда… в город… — устало приказывал Додонов премудрому Соломону. — Да чтобы голова была набита, как живая.
Эта медвежья шкура появилась на полу уборной Антониды Васильевны в городском театре. Никто не видал, как она попала туда; но все знали, откуда явился такой подарок.
Охота была заброшена, и скучавшие без дела собаки выли по ночам в своем собачьем дворце. Привезенные для травли живые медведи тоже лежали по клеткам самым мирным образом. А Додонов сидел у себя в кабинете и только по вечерам отдавал приказ, чтобы в главной зале играла музыка. Оркестр играл в пустых комнатах, а Додонов лежал у себя в кабинете и слушал. Он закрывал глаза и старался вызвать любимую женскую тень, которая от субботы до субботы бродила по его пустовавшему дворцу. Премудрый Соломон только вздыхал, бессильный помочь барскому горю.
Когда он являлся из города, Додонов спрашивал его немым взглядом своих усталых больших глаз.
— Плохо, Виссарион Платоныч… — уныло докладывал верный раб. — Поперек дороги стал этот проклятый Крапивин.
— Я ее куплю, если на то пошло, — отвечал Додонов.
— Это бы вернее, Виссарион Платоныч…
— Убирайся, дурак!
Купить крепостную примадонну дело было самое легкое, но не этого ждал Додонов. У него своих красавиц непочатый угол. Ему хотелось, чтобы Антонида Васильевна сама его полюбила. Чем он хуже какого-нибудь несчастного Крапивина? Додонов несколько раз приглашал антрепренера к себе в кабинет и подолгу разговаривал с ним; ничего особенного в нем нет, и даже старше его лет на пять. Конечно, он постоянно у ней на глазах, наконец, она находится в известной от него зависимости, но это все были пустяки.
Раз вечером Иван Гордеевич явился с таинственным видом, как собака, учуявшая дичь. Он даже облизывался от удовольствия.
— Что скажешь, премудрый Соломон?
— Суета суетствий, Виссарион Платоныч, и всяческая суета…
— Только-то?.. Ну, не особенно много даже для мудрости Соломона…
— А есть и еще весточка одна…
Старик осторожно оглянулся кругом и, подкравшись к самому уху владыки, прошептал:
— Антонида Васильевна в прошлый раз была в нашей девичьей.
— Не может быть!
— Верно-с… И всех ваших метресок видела. А надвела ее Пелагея Силантьевна…
Додонов вскочил, как ужаленный, и даже замахнулся на старика.
— Убейте, на месте убейте, — шептал съежившийся от страха Соломон, — а было дело… Всю девичью обошла и обо всем расспрашивала. Теперь как я к ним на глаза-то покажусь?
— Позвать Полю сюда!
Когда явилась к ответу Пелагея Силантьевна, Додонов встретил ее отборною руганью, размахивая руками под самым ее носом; Иван Гордеевич подслушивал происходившую бурю сейчас за дверями и улыбался. Что он с ней разговаривает? Катал бы прямо с уха на ухо или отдал бы в его распоряжение…
— Для чего ты это делала, а?! — ревел Додонов, наступая на Пелагею Силантьевну. — Ты хочешь отмолчаться, змея… Нет, я из тебя жилы вытяну, на конюшню пошлю…
— Виссарион Платоныч…
— Молчать!.. Да мне на всю девичью наплевать… слышала?.. Мне надоела вся эта ваша гадость, да!.. Я знаю, чего ты добивалась: пусть-де актриса посмотрит, как Виссарион Платоныч развратничает, да?.. Так?.. Ты боялась новой соперницы, да?.. Так знай же, что ты сделала себе же хуже…
Едва заметная улыбка скользнула по бескровным губам Пелагеи Силантьевны, и она смело посмотрела в глаза Додонову.
— Вы забываете только одно, Виссарион Платонович, — заговорила она уверенным тоном, — что за вами есть и еще кое-что, кроме девичьей…
— А, ты желаешь пугать меня… Вон!
— Вы лучше убейте меня, а пока я жива…
Додонов сильно позвонил. Когда на звонок выскочил Иван Гордеевич, он, не глядя на обоих, проговорил всего одно грозное слово:
— На конюшню!
— Я не ваша крепостная! — кричала Пелагея Силантьевна, стараясь отбиться от Ивана Гордеевича. — Я не позволю обращаться с собой, как с крепостной девкой…