— Я, ваше высокопревосходительство… если, конечно, вы, ваше высокопревосходительство… вообще я очень благодарен вашему высокопревосходительству.
— Я это знал и вперед выразил свое согласие полковнику… В следующую субботу мы, значит, увидимся с тобой в Краснослободском заводе.
— Как вам будет угодно, ваше высокопревосходительство…
— Постарайся не ударить лицом в грязь… Не так ли, Гоголенко?
— Точно так-с, ваше высокопревосходительство.
Крапивин побледнел, как полотно, но ничего не возражал, — это было бесполезно. Генерал не выносил противоречий. Когда Крапивин, откланявшись, выходил уже из двери, старик окликнул его.
— Вот что, братец… Если ты сомневаешься за безопасность своей труппы, то могу тебе поручиться. Полковник, конечно, большой аматер и любит хорошеньких женщин, но во-первых, у него своя труппа есть для этого, а во-вторых, мы ему пропишем такую Симбирскую губернию… У меня все по-семейному, и я не посмотрю, что он полковник!
— Рад стараться, ваше высокопревосходительство!
Домой Крапивин вернулся, как в тумане. У него все вертелось в голове. Как избыть налетевшую беду? Пожалуй, это будет похуже симбирских помещиков, да и бежать дальше уж было некуда.
— Позовите ко мне Антониду Васильевну, — сказал он кому-то из попавшихся навстречу актеров.
Когда девушка пришла в мезонин, Крапивин довольно сухо пригласил ее сесть, прошелся несколько раз по комнате и заговорил:
— Сейчас я получил большую неприятность… Генерал непременно желает, чтобы наша труппа каждую субботу ездила в Краснослободский завод и давала спектакли на домашнем театре Додонова. Вы, вероятно, стороной слышали, что за человек этот Додонов, поэтому не буду распространяться о нем… Рассориться с генералом я не могу, и остается одно средство спасения: бежать опять. Вот я и пригласил вас, Антонида Васильевна, чтобы серьезно посоветоваться, что делать. Я на вас смотрю, как на лучшую надежду всей труппы… вы уж большая… наконец, вы хорошо знаете меня.
Эта откровенность сначала смутила Антониду Васильевну, но потом она прямо посмотрела в глаза Крапивину и проговорила тихо:
— Откровенность за откровенность, Павел Ефимыч: вы боитесь за меня?
— Если хотите, да… я именно за вас боюсь…
— Напрасно… Я слишком уважаю свое положение, чтобы променять его на какое-нибудь другое.
Крапивин ласково взял ее за руки и со слезами в голосе заговорил:
— Дитя мое, я верю вам… я не могу не верить. Но для всякого страшно одно: человек не знает самого себя. Я понимаю, что в вас сейчас говорит известное чувство благодарности, наконец, в вас есть хорошие привычки и то, что называется порядочностью, но есть также богатство, роскошь… Устоите ли вы перед страшным соблазном? Богатства я вам не могу обещать… напротив, перед вами жизнь, полная лишений и труда. Наша профессия даже не пользуется необходимой степенью уважения, и особенно женщине приходится выносить много несправедливостей. Вы знаете, как смотрят на актрис наши театральные меломаны…
Крапивин вообще говорил недурно, а теперь он увлекся.
— Искусство святая вещь, а сцена — это верх всякого искусства. Вашими слезами будут плакать тысячи зрителей, они же будут смеяться вашим смехом, а вы будете проводить в темную и необразованную массу идеи истины, добра и красоты. Хорошая сцена воспитывает массы, она вносит в ежедневный обиход этой жизни свой язык и пробуждает в обществе лучшие инстинкты и стремления. Величайшие умы работали для театра, чтобы этим путем провести в жизнь свои заветные убеждения, назвать каждый порок его настоящим именем, обличить неправду и сказать ласковое, хорошее слово тем, кому жизнь тяжела… Ах, нет, вы еще не можете понять всего! — как-то застонал Крапивин и отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы. — Вы потом, когда-нибудь поймете меня.
Действительно, эта убежденная речь была понятна девушке только вполовину, а Крапивин говорил с ней слишком возвышенным языком. Ей более понятно было то, что слышалось в интонации, в страстных переливах голоса и во взгляде собеседника. Раньше ей льстило особенное внимание, с каким относился к ней Крапивин, но теперь она даже испугалась завязывавшейся короткости. Ей просто хотелось жить, не взваливая на себя каких-то странных обязанностей и не подвергаясь ответственности.
На этом общем совете было решено, что труппа поедет к Додонову, приняв необходимые предосторожности. Крапивин все-таки ужасно волновался, хотя и старался не выдавать себя перед труппой. Он сделался подозрительным. Актеры были слишком испорченный народ, чтобы сочувствовать ему. В этом случае он и не ошибался. Первым противником являлся тот же Яков Иванович, расстраивавший труппу своими смешками и подмигиваниями.
— У нас не труппа, а какой-то монастырь, — вышучивал он актеров. — Конечно, Крапивину это на руку… И Антониду Васильевну в лапы забрал, да и других упустить не хочется. Жирно будет… хе, хе! Погоди, вот Додонов покажет, как добрые люди на свете живут.
Наступила и роковая первая суббота. В полдень к театральной квартире подкатило ровно десять троек, заложенных в ковровые кошевые. Из всех экипажей выделялась белая кошевая, заложенная сивою тройкой. И дуга была белая, и вся сбруя из белой лакированной кожи с серебряным набором, и колокольцы под дугой серебряные; ухарь-кучер с седой бородой сидел на облучке орлом.
— Я скажусь больной… — заявила Антонида Васильевна в решительную минуту.
— Нет, зачем же? — успокаивал ее Крапивин. — Я этого не желаю… Делайте так, как скажет вам ваше сердце. Что думаю я, вы знаете…